Он узнает ее по аромату воды, потому что нет ничего памятней запахов нашего детства. Мы узнаем его, но узнает ли оно нас? Чтоб оно нас узнало, нужно сбросить блестящую мишуру, которой мы так дорожили в своем океане. В чужом океане.
Тихоокеанский лосось сбрасывает серебристую мишуру и возвращается без всякого блеска, таким же, как уходил.
Он плывет по реке — далеко-далеко, словно спешит уйти подальше от океана. В детстве он легко плыл по этой реке, а теперь ему тяжело. В детстве легко плыть, потому что плывешь по течению, а потом приходится плыть против течения… Но он плывет, Тихоокеанский лосось, бывший Тихоокеанский лосось, по уступам и водопадам он поднимается вверх, к своему детству. Туда, откуда он когда-то сбежал по течению, не думая, что убегает от своего детства…
Он возвращается к своему началу, и дальше — дорога в никуда. И перед тем как пойти по этой дороге, он вырывает яму, чтобы закопать в ней самое ценное — будущее свое потомство, не для смерти, а для жизни его закопать. И, попрощавшись с дорогим холмиком, он уходит в сторону, противоположную той, куда он шел в начале своего детства.
А потом, когда он уйдет далеко, из-под холмика выйдут на свет его дети. И они поплывут вниз по течению, всё вниз и вниз по течению, пока не окажутся в океане. Огромные, серебристые и утомленные огромностью этой и блеском, они начнут искать путь назад, в сторону своего детства, тяжелый обратный путь — через океан. Искать в небе одну-единственную звезду, на земле одну-единственную речушку. Путь по звездам — земной, а не звездный путь. И поплывут они против течения, все вверх и вверх — против течения, до самого своего начала, которое будет для них концом, до самого своего конца, который для детей их будет началом.
Самые певчие птицы обычно осенью не поют, а Зарянка поет и осенью. Потому что каждый день наступает заря, даже осенью каждый день наступает заря, хотя уже не такая заря, как была весною.
И песни у Зарянки уже не те. Не такие звонкие песни. Но дело ведь не в голосе, а в том, что хочется петь. Даже осенью.
Смешно.
Когда вспоминаешь, как это было весной, становится смешно от того, как это было. Зарянка, совсем еще юная, вышла из своего гнезда, и все ей было в лесу интересно. Она прыгала между деревьев и глазела по сторонам — и на медведя глазела, и на охотника. Медведь огромный, зубастый, охотник с ружьем, а она ничего, глазеет. Ей только дай поглазеть.
Потом подросла, стала глазеть осторожней. Так, чтобы близко не подпускать. Сейчас смешно вспомнить — даже своих не подпускала. Всем от ворот поворот. Кабы не образумилась, так бы в одиночестве и прожила век. Но она образумилась…
Сейчас об этом можно только петь. Сейчас уже осень. Но дело не в осени, а в том, что хочется петь. И даже не в том, что хочется петь…
Есть четыре времени дня — так же, как четыре времени года. И осенью каждый день бывает весна, нужно только ее не пропустить, нужно встать на заре, и тогда застанешь весну среди осени.
Она не такая, как бывает среди весны, выглядит она, что и говорить, кисловато. Трудно все же быть утром среди сплошного вечера, среди сплошной осени быть весной…
Ее не каждый узнает. Вон и птицы молчат, не замечают весны. Недолгой осенней весны — короткого осеннего утра… Молчат птицы…
Нет. Вы слышите: это поет Зарянка. Птица Зари.
Ее не обманешь. Она довольно обманывалась — и тогда, когда, глазея, прыгала за чужими, и тогда, когда близко не подпускала своих. Но теперь ее не обманешь. Она чует свою весну, даже если эта весна — среди осени.
И она поет, ободряя весну: держись, весна, это ничего, что ты родилась среди осени, это так прекрасно — среди осени кусочек весны.
Поет Зарянка, птица весны… Есть четыре времени дня у каждого времени года.
Это был последний волк в Северо-Восточной Гренландии… Шкура его лежит у нас дома в гостиной, и, когда я смотрю на нее, непонятная грусть закрадывается в мое сердце.
Йор Евер
Иногда белые льдины, мерцающие в полярной ночи, заостряют свои вершины и начинают выть — тоскливо и безысходно, и тогда ночь цепенеет, и вжимаются в землю снега, и замирают ветры, чтоб не выдать себя движением или звуком. Воют белые льдины, белые тени полярных ночей, окоченевшие души ледовитого севера.
Белые льдины… Или белые волки?..
Они снимаются с насиженных мест и стаей бредут по равнине, и жизнь на их пути замирает, а то и вовсе умирает, если вовремя не успела замереть.
Бредут по снегу белые льдины, временами заостряясь кверху и пронизывая безмолвие ночи тоской, — им, должно быть, холодно и неуютно на севере. Неужели и они способны чувствовать холод и неуют? Ведь на то они и льдины, чтобы рождаться и жить па севере, чтобы крепчать на морозе, когда крепчает мороз. И замирать, подняв кверху вершины, под оглушительный вой ветра, — так, что невозможно понять, кто там воет, а кто замирает… На то они льдины… А может быть, все-таки волки?
Они похожи на легенды древних тысячелетий, на бродячие легенды, в которых давным-давно умерла жизнь… Может быть, они бродят в поисках утраченной жизни? Может быть, потому так свирепо отнимают ее у других?.. Как будто, отнимая жизнь у других, можно обрести собственную.
Белые льдины… Нет, все-таки белые волки…
Белые волки бродят по белому северу, и пронзают тоскливым воем полярную ночь, и затихают, один за другим уходя в легенды… Еще недавно их было много, а сейчас не встретишь ни одного. Еще недавно они отнимали жизнь у других, а сегодня у них отнимают жизнь… Как будто, отнимая чужую жизнь, можно что-то прибавить к собственной…